— Я не выглядела бы так мило.
— Что ты! Гораздо милее, по-моему. Хотя, по правде сказать, она тоже очень мило выглядит.
— Так чего же Бикету огорчаться в наше просвещенное время?
— Чего? Господи, детка! Уж не думаешь ли ты, что Бикет... я хочу только сказать, что мы, люди без предрассудков, считаем, что мы — весь мир. Так вот, это все чепуха. Мы — только маленькая, шумная кучка. Мы говорим так, будто все прежние критерии и предрассудки исчезли; но они исчезли не больше, чем сельские дачки и серенькие городские домишки.
— Почему вдруг такая горячность, Майкл?
— Знаешь, милая, мне просто немножко приелась вся наша компания и ее манера держаться. Если бы эмансипация действительно существовала, это можно было бы выдержать. Но это не так. Между современностью и тем, что было тридцать лет назад, нет разницы и в десять процентов.
— Откуда ты знаешь? Тебя тогда на свете не было.
— Верно. Но я читаю газеты, говорю со всякими людьми и присматриваюсь к лицам. Наша компания думает, что они — как скатерть на столе, но они только бахрома. Знаешь ли ты, что всего каких-нибудь сто пятьдесят тысяч человек у нас в Англии слышали Бетховенскую симфонию? А сколько же, по-твоему, считают старика Бетховена устаревшим? Ну, может быть, наберется пять тысяч человек из сорока двух миллионов. Где же тут эмансипация?
Он замолчал, заметив, как опустились ее веки.
— Я думала, Майкл, что надо бы переменить занавески у меня в спальне — сделать голубые. Я видела вчера у Хартона как раз тот цвет, какой нужно. Говорят, что голубой цвет хорошо влияет на настроение, теперешние мои занавески слишком кричащие.
Одиннадцатый баронет!
— Все что хочешь, душенька. Сделай голубой потолок, если это нужно.
— Ну нет! А вот ковер тоже можно переменить — я видела чудесный серовато-голубой у Хартона.
— Ну, купи его. Хочешь сейчас съездить туда? Я могу вернуться в издательство подземкой.
— Да, по-моему, лучше съездить, а то еще упущу ковер.
Майкл высунул голову в окно.
— К Хартону, пожалуйста!
И, поправляя шляпу, он посмотрел на Флер. Вот ома, эмансипированная женщина!
Примерно в этот же час Бикет вернулся в свою комнату и поставил на место лоток. Все утро под сенью св. Павла он переживал троицын день. Ноги у него гудели от усталости, и в мыслях было неспокойно. Он тешил себя надеждой, что будет иногда ради отдыха поглядывать на картинку, которая казалась ему почти фотографией Вик. А картинка затерялась! И ведь он ничего не вынимал из кармана — только повесил пальто. Неужели она вылетела в сутолоке или он сунул ее мимо кармана и уронил в вагоне? Ему ведь еще хотелось и оригинал посмотреть. Он помнил, что название галереи начиналось на «Д», и потратил за завтраком полтора пенса на газету, чтобы посмотреть объявления. Наверно, имя иностранное, раз картина с голой женщиной. «Думетриус». Ага! Он самый!
Как только он вернулся на свое место, ему сразу повезло. Тот самый «олдермен», которого он столько месяцев не видел, опять прошел мимо. Словно по наитию, Бикет сразу сказал:
— Надеюсь, что вижу вас в добром здоровье, сэр. Никогда не забываю вашу доброту.
«Олдермен», глядевший вверх, точно увидел на куполе св. Павла сороку, остановился, как в столбняке.
— Доброту? — спросил он. — Какую доброту? Ага, шары! Мне они были ни к чему.
— Конечно, сэр, конечно, — почтительно согласился Бикет.
— Ну, вот вам, — проворчал «олдермен», — только в другой раз не рассчитывайте.
Полкроны! Целых полкроны! Взгляд Бикета провожал удалявшуюся фигуру. «В добрый час!» — тихо пробормотал он и стал складывать лоток. «Пойду домой, отдохну малость, а потом поведу Вик смотреть эту картину. Забавно будет поглядеть на нее вдвоем».
Но Вик не было дома. Он сел и закурил. Ему было обидно, что ее не оказалось дома в первый его свободный день. Конечно, не сидеть же ей весь день в комнате. И всетаки! Он подождал минут двадцать, потом надел костюм и ботинки Майкла.
«Пойду посмотрю один, — решил он. — И стоить будет вдвое дешевле. Пожалуй, сдерут шесть пенсов, не меньше!» С него содрали шиллинг — целый шиллинг, четверть его дневного заработка! — за то, чтоб посмотреть какую-то картину! Он робко вошел. Там были дамы, которые пахли духами и говорили нараспев, но внешностью они и в подметки не годились его Викторине! Одна из них за его спиной сказала:
— Посмотрите! Вот это сам Обри Грин! А вон его картина, о которой столько говорят, «Отдых дриады».
Дамы прошли мимо Бикета. Он пошел за «ними. В конце комнаты, заслоненная платьями и каталогами, мелькнула картина. Пот проступил на лбу Бикета. Почти в натуральную величину, среди цветов и пушистых трав, ему улыбалось лицо — точный портрет Викторины! Неужели кто-нибудь на свете так похож на нее? Эта мысль была ему обидна: так обиделся бы коллекционер, найдя дубликат вещи, которую он считал уникумом.
— Изумительная картина, мистер Грин! Что за тип! Молодой человек, без шляпы, со светлыми, откинутыми назад волосами, ответил:
— Находка — не правда ли?
— Удивительно — воплощенная душа лесной нимфы! И какая загадочная!
Это самое слово всегда говорили про Викторину! Тьфу, наваждение! Вот она лежит тут — всем напоказ, только потому, что какая-то проклятая баба как две капли воды похожа на нее. Ярость сдавила горло Бикету, кровь бросилась ему в голову, и вместе с тем какая-то странная физическая ревность охватила его. Этот художник! Какое он имел право рисовать женщину, похожую на Вик, — женщину, которая не посовестилась лежать в таком виде! А тут еще эти со всякими разговорами насчет кьяроскуро, и язычества, и какого-то типа Ленеарда! Черт бы побрал их фокусы и кривляние. Он хотел отойти — и не мог, прикованный к этому образу, так таинственно напоминавшему ту, «которая до сих пор принадлежала только ему. Глупо так расстраиваться из-за совпадения, но ему хотелось разбить стекло и раскромсать это тело в клочки. Дамы с художником ушли, оставив его наедине с картиной. Без посторонних было не так обидно. Лицо было тоскливое, грустное, И с такой дразнящей улыбкой! Сущее наваждение, право! „Ладно, — подумал Бикет, — надо пойти домой к Вик! Хорошо, что я ее не привел сюда глядеть на свою копию. Будь я олдерменом, я бы купил эту проклятую штуку и сжег“.