Но разве это действительно возможно, даже если всякая жалость — чепуха? Как быть безупречной по отношению к Майклу, когда малейшая оплошность может выдать ее безупречное отношение к Уилфриду; как быть безупречной с Уилфридом, если ее отношение к Майклу всегда будет для того ножом в сердце? И если... если ее сомнения станут реальностью, как быть безупречной матерью этой реальности, если она будет мучить двоих, или лгать им, как последняя... «Нет, все это совсем не так просто, — подумала Флер. — Вот если бы я была совсем француженкой...» Дверь отворилась — она даже вздрогнула. В комнату вошел тот, благодаря которому она была «не совсем» француженкой. У него был очень хмурый вид — как будто он слишком много думал последнее время. Он поцеловал ее и угрюмо сел к камину.
— Ты останешься ночевать, папа?
— Если можно, — проворчал Сомс, — у меня дела.
— Неприятности, милый?
Сомс резко обернулся к ней:
— Неприятности? Почему ты решила, что у меня неприятности?
— Просто показалось, что у тебя вид такой.
Сомс буркнул:
— Этот Рур! Я тебе принес картину. Китайская!
— Неужели! Как чудесно!
— Ничего чудесного. Просто обезьяна ест апельсин.
— Но это замечательно! Где она? В холле?
Сомс кивнул.
Развернув картину. Флер внесла ее в комнату и, прислонив к зеленому дивану, отошла и стала рассматривать. Она сразу оценила большую белую обезьяну с беспокойными карими глазами, как будто внезапно потерявшую всякий интерес к апельсину, который она сжимала лапой, серый фон, разбросанную кругом кожуру — яркие пятна среди мрачных тонов.
— Но, папа, ведь это просто шедевр. Я уверена, что это какая-то очень знаменитая школа.
— Не знаю, — сказал Сомс. — Надо будет просмотреть китайцев.
— Но зачем ты мне ее даришь? Она, наверно, стоит уйму денег. Тебе бы нужно взять ее в свою коллекцию.
— Они даже цены ей не знали, — сказал Сомс, и слабая улыбка осветила его лицо, — я за нее заплатил три сотни. Тут она будет в большей сохранности.
— Конечно, она будет тут в сохранности. Только почему — в большей?
Сомс обернулся к картине.
— Не знаю, может случиться всякое из-за всего этого.
— Из-за чего, милый?
— «Старый Монт» сегодня не придет?
— Нет, он еще в Липпингхолле.
— А впрочем, и не стоит — он не поможет.
Флер сжала его руку.
— Расскажи, в чем дело?
У Сомса даже дрогнуло сердце. Только подумать — ей интересно, что его беспокоит! Но чувство приличия и нежелание выдать свое беспокойство удержали его от ответа.
— Ты все равно не поймешь, — сказал он. — Где ты ее повесишь?
— Вероятно, вон там. Но надо подождать Майкла.
— Я только что видел его у твоей тетки, — проворчал Сомс. — Это он так ходит на службу?
«Может быть, он просто возвращался в издательство, — подумала Флер. Ведь Корк-стрит более или менее по пути. Может быть, он проходил мимо, вспомнил об Уилфриде, захотел его повидать насчет книг».
— Ах, вот и Тинг. Здравствуй, малыш!
Китайский песик появился, словно подосланный судьбой, и, увидев Сомса, вдруг сел против него, подняв нос и блестя глазами. «Выражение вашего лица мне нравится, — как будто говорил он, — мы принадлежим к прошлому и могли бы петь вместе гимны, старина!» — Смешное существо, — сказал Сомс, — он всегда узнает меня!
Флер подняла собаку.
— Посмотри новую обезьянку, дружок.
— Только не давай ему лизать ее!
Флер крепко держала Тинг-а-Линга за зеленый ошейник, а он, перед необъяснимым куском шелка, пахнущим прошлым, подымал голову все выше и выше, как будто помогая ноздрям, и его маленький язычок высунулся, словно пробуя запах родины.
— Хорошая обезьянка, правда, дружочек?
«Нет, — совершенно явственно проворчал Тинг-аЛинг. — Пустите меня на пол».
На полу он отыскал местечко, где между двумя коврами виднелась полоска меди, и тихонько стал ее лизать.
— Мистер Обри Грин, мэм!
— Гм! — сказал Сомс.
Художник вошел, скользя и сияя. Его блестящие волосы словно струились, его зеленые глаза ускользали куда-то.
— Ага, — сказал он, показывая на пол, — вот за кем я пришел!
Флер удивленно следила за его рукой.
— Тинг! — прикрикнула она строго. — Не смей! Вечно он лижет пол, Обри!
— Но до чего он настоящий китайский! Китайцы умеют делать все, чего не умеем мы!
— Папа, это Обри Грин. Отец только что принес мне эту картину, Обри. Чудо — не правда ли?
Художник молча остановился перед картиной. Его глаза перестали скользить, волосы перестали струиться.
— Фью! — протянул он.
Сомс встал. Он ожидал насмешки, но в тоне художника он уловил почтительную нотку, почти изумление.
— Боже! Ну и глаза! — сказал Обри Грин. — Где вы ее отыскали, сэр?
— Она принадлежала моему двоюродному брату, любителю скачек. Это его единственная картина.
— Делает ему честь. У него был неплохой вкус.
Сомс удивился: мысль, что у Джорджа был вкус, показалась ему невероятной.
— Нет, — сказал он внезапно, — ему просто нравилось, что от этих глаз человеку становится не по себе.
— Это одно и то же. Я никогда не видел более потрясающей сатиры на человеческую жизнь.
— Не понимаю, — сухо сказал Сомс.
— Да ведь это превосходная аллегория, сэр. Съедать плоды жизни, разбрасывать кожуру и попасться на этом, В этих глазах воплощенная трагедия человеческой души. Вы только посмотрите на них! Ей кажется, что в этом апельсине что-то скрыто, и она тоскует и сердится, потому что не может ничего найти. Ведь эту картину следовало бы повесить в Британском музее и назвать «Цивилизация, как она есть».
— Нет, — сказала Флер, — ее повесят здесь и назовут «Белая обезьяна».